Вот радостно и торопливо взвизгнул блок: «Здравствуй, дядя Ксенофонт!» — дверь с шумом расхлебястила хайло, вошел рослый, рыжебородый, похожий на Александра Третьего, мужик. Давя скрипучие половицы, он стал перед кабатчиком и ударил в стойку кулаком. В трактире сразу говор смолк, чавкающие, орущие рты остановились, и глаза гулящего народа улыбчиво влипли в крутую, саженную, под серой поддевкой, спину силача.
— Ну-ка, ну-ка, Окся!..
— Окся все могит… Гы-гы…
Ксенофонт Ногов — не Колченогов, а просто Ногов— навалился животом на стойку и сказал басом:
— Даешь в долг?.. Бутылку…
— Нет, — ответил хозяин, и большие, не по голове, уши его зашевелились, как у настеганной кобылы. — Не дам.
— Ей-богу не дашь?
— Ей-богу не дам.
— Так, не дашь?
— Не дам.
— Ну, тогда не извини… До приятного свиданьица.
Ксенофонт Ногов круто повернулся, засопел, так что пламенная его бородища завихрилась, и в раскачку — к выходу.
Дверь вскоре хрюкнула, заругалась, заскрипела: это захмелевший Ксенофонт вворотил в кабак камнище.
Гвалт в кабаке опять вмиг смолк и грянул поощрительный дружный хохот.
Великан перевертывал тридцатипудовый дикий камень и, кряхтя, катил его в жилую половину кабатчика. Пол трещал, подскакивали стаканы на столах.
Кабатчик с женой кинулись на Ногова:
— Что ты! Аспид! Кровопивец!..
— Удди!.. Под камень попадешь — в смятку!..
Как связанный по ногам баран, камень серой массой кувыркался через голову и прямо в кабатчикову спальню…
Наконец-то тупорылый парень Мишка подал вам два чайника — пузатый и поменьше — и ситный. Кушайте. Вы должны быть готовы к тому, что из рыльца чайника вместе с полусырой горячей водичкой вынырнет и дохлый таракан. Вы его аккуратненько подведите к краю грязного, кривобокого стакана, подденьте пальцем и — на пол. Впрочем, можете поднять скандал, как третьего дня пьяненький дед Нефед, в пиве которого оказался мышиный хвост. Это тоже случается, но редко.
Однако все благополучно: никакого таракана, а черного настоя чай пахнет прелым голенищем.
Из жилой половины громкая вывалилась троица. Впереди Ногов. Как набедокуривший проказник, он лукаво похихикивает в бороду и чуть ссутулился, съежив плечи: по загривку, вприскочку, молча накладывают ему обозленные супруги. Кулачок кабатчика тюкает, как в слона дробина, кулак же толстогрудой кабатчицы молотит внушительно и крепко: шаги Ногова становятся проворней.
Вот он сел за свободный стол, а возле выручки народ — хозяева за стойку. Ногов снял промучнелую, сбившуюся на затылок шляпу, и его лысая большая, с одутловатыми щеками голова залоснилась под желтым светом лампы-молнии. Ногов отер взмокшую лысину рукавом сермяжной поддевки — лицо его все так же добродушно улыбалось — и, сквозь разноголосое месиво говора, смеха, песен, зычно, как дьякон, крикнул:
— Эй, Мишка, готово? нет?
Вихрастый, низкорослый Мишка тащил обхваченную грязнейшей тряпкой раскаленную сквородку. На сковородке шипело, плевалось, потрескивало, и, вплетаясь в сизый кабацкий дым, от снеди валил зеленоватый чад. Мишка круто отвернул от чада рыло, наморщился и чихнул, сказав:
— Кушай, дядя Ксенофонт… Ну, и сальце! Крепости подать?
— Полдиковинки, — сказал Ксенофонт. — С устатку.
И только он запрокинул голову, чтоб вылить в усатый рот шкалик крепости, как на его плечо пала корявая ладонь:
— Стой, перекрестись! В стакане черт.
— A-а! Дядя Дикольчей! Садись.
Черный, как жук, большеусый Денис Иванович Колченогов — он же дядя Дикольчей — пододвинул ногой табуретку, сел:
— Гуляешь?
— А чем я хуже тебя?
— Это как есть.
Ногов и Колченогое — приятели. Но по наружному обличью ничего нет в них общего. Ногов большой и грузный, Колченогой маленький. Ногов краснобородый, лысый. Колченогов густо черный, безбородый, лишь длинные запорожские усы. У большого Ногова лицо добродушно-открытое, у маленького Колченогова, когда он поглощен работой или пьян, лицо разбойничье.
Словом, у них созвучны лишь фамилии, остальное же все разное, даже жены. У черного маленького Дикольчея жена Ненила широкозадая, высокая, с плоской грудью и светловолосая. У силача же Ногова жена Варвара черненькая, щупленькая, но очень быстрая, развеселая и грудь имела не по росту, выпуклую и тугую. Вот бы Нениле такую грудь! От неуклюжей Ненилы всегда пахло керосином. Черненькая же Варвара почему-то потела не только в сенокос, но и в крещенские морозы, и от нее несло ядреным бабьим духом.
И несмотря на отсутствие видимого сходства, и мужья, и жены были друзьями. Мужья в пьяном положении всегда дрались, но тут же мирились. Бабы никогда не дрались. Впрочем…
В спальне Мишка, кухонный мужик Семен, хозяин и хозяйка пыхтели вчетвером над камнищем. Камень чуть покряхтывал, но не сдавался, камню хорошо и здесь: мягкая перина, люлька, лампа с красным абажуром, на теплой печке — кот, под потолком — чижик в клетке.
— Надуйсь! — командовал Мишка; он навалился на камень грудью и упер в печку босые, покрытые паршью, ноги. — А ну!
И все четверо влипли в камень.
— Вали, вали, вали! Стронулся! — гикал налившийся кровью Мишка, вот отступился и упавшим голосом сказал: — Нет, кишка вылезет… Ну, и Ксенофо-о-нт… И вот так это даа-а…
Тем временем приятели мирно беседуют, распивают полдиковинку, поддевают по очереди вилкой куски сала, чавкают.
— Ну как — будете драться?
— Будем.
— Будете мириться?
— Будем.
Это их подзуживают из разных углов гуляки. В сущности, гуляк не видать: сизый дым столбом, но веселым смехом светятся их пьяные ожидающие глазки: будет шум и крик.
И вот с криком подходит к великану кабатчик, с оскорбленным плачем подходит толстая, в просаленной кофте кабатчица:
— Ведь у нас дите малое в люльке, а ты камнище вворотил. Возьми бутылку.
— Две.
— Побойся бога! Полторы.
— Две. А будешь спорить — три.
И под хохот гулливых парней и мужиков камень послушно заковылял обратно, и, как мертвецки пьяный, свалился мертвым прахом под забор. А в руках Ксенофонта две бутылки:
— Вот гульнем!! Дядя Дикольчей, урра!!!
— Пить умереть и не пить умереть!
— Будем пить да дело делать, — сказал Ксенофонт. И стал пить.
Дело — к полуночи, и в небе застывшим уворованным огнем белеет дохлая луна.
Вы на время покидаете кабак, чтобы взбодрить кровь кислородом. Вы чувствуете: чадный угар, освежая тело, сочится из ваших пор, и радуетесь как вышедший из тюрьмы пленник. Вам ненасытно хочется пить без конца эту лунную ночь и славить свободу. Ваш утомленный взор ласкает круглую луну, ищет звезды — слава вольным просторам, слава мудрым законам вселенной! И натыкается ваш взор на земную глупость: трехсаженные опоры вознесли вверх тщеславное творенье: «Дикольче». Вы горько улыбаетесь и по-холодному улыбается луна, разглядывая черные по белому фону буквы. Лишь создатель этой вывески лежит на погосте под земным пластом и не желает улыбаться. И снится ему там, под землей, в могиле, что дело его рук будет нерушимо стоять в веках.
Слепой мертвец! Обманны сны твои и все дела людские — под косой трава. Пройдут сроки меньше тысячи лет, пройдут сроки человечьи и — завтра же «Дикольче» сдвинется с незыблемых твоих, человек, устоев.
И, как бы в подтвержденье этих мыслей, октависто хрюкнул из Дикольчеева хлева несчастный боров. Но прежде чем войдет нож в смертельный загривок борова, произойдет нечто, что и не снилось мертвецу: не разрушаясь — разрушится, не двигаясь с места — переместится. И от чужой руки хлынет из борова алая кровища. Боров чувствует, что про него в кабаке разговор ведут, хрюкает боров по-дурному с раздражительной тоской. И собака завыла дурью, где-то там, за сонной голубой рекой, на хуторе Ксенофонта Ногова:
Варвара отворила окно и крикнула:
— Дунька, цыть!
Собака примолкла и подумала:
«Ничего ты не знаешь, ничего ты не чувствуешь… Баба, баба! Неужто не видишь: ведь вот оно, ведь завтра».
Но Варвара — человек: она в прошлом, в настоящем, а завтра — припечатано.
И Варвара беспечальную запела песню, а собака — выть.
Вы могли бы направиться осмотреть хозяйство Колченогова и просто Ногова, но… слышите гвалт и хохот? Приятели успели как следует напиться и, обхватив один другого мертвой хваткой, единоборствуют у кабака. Маленький цепкий Колченогое облапил за кушак рассолодевшего сырого Ногова. Тот возит его на себе, как медведь собаку, и свалить не может.
— Ты, Окся, под ножку норови его, под ножку! — надрывался в крике вихрастый Мишка. — Давни его!
— Врешь, — хрипел, как удавленник, черноусый Дикольчей, — меня не вдруг-то свалишь: сам с усам…
— Жалко. Понимаешь, жалко… Дурак ты эдакий. Ежели ужать, как след быть, душу из тебя выдавлю. Ты мне друг, ай не?